Живые харюзы переложены были свежей травой, завернуты в мокрый азям и в таком виде поступили в дорожные «пайвы» , привязанные к седлу Ефима. Теперь нам предстоял подъем в гору. От Каменки с полверсты шла мелкая заросль, по местному «чепыжник», а за ней опять густой лес. Я был рад, что проклятая грязь наконец осталась далеко позади. И лес здесь казался веселее благодаря соснам и березам — смешанный лес всегда кажется красивее. Но давешняя грязь сменилась новым неудобством: лошадям приходилось иногда лепиться по сплошному камню. Того и гляди, что она или ногу сломает, или полетит кубарем вместе с седоком. Чем дальше мы подвигались, тем больше нам попадалось таких камней. Мягкая тропинка составляла лишь отдельные «прогалызины». В одном таком месте вож Ефим остановился и показал глазами на тропу.
— С час места как прошел, — объяснил он.
На мягком грунте рельефно отпечатались широкие медвежьи лапы.
— Тоже не любит, подлец, в шубе-то своей по мокрой траве ходить, — объяснил Левонтич. — Лезет в гору по тропе… Уж только и смышлястый зверь!
Медвежьи следы тянулись на расстоянии целой версты, а потом исчезли, потому что начались опять камни. Лошади карабкались по ним, как козы. Попадались такие кручи, что мой серый на несколько мгновений останавливался в раздумье: идти или не идти. Но лошадь Ефима шла вперед ровным шагом, как хорошая заведенная машина, и серый, вероятно, устыдившись собственного малодушия, принимался карабкаться по камням с ожесточенной энергией.
Гора Глухарь — одна из высоких точек Среднего Урала, что-то около двух тысяч футов над уровнем океана. Она затерялась в глуши, так что бывают на ней одни охотники. Издали она даже и не кажется высокой, и только подъем на нее может служить убедительной мерой настоящей ее высоты. Как большинство уральских гор, Глухарь заканчивается довольно высоким каменным гребнем, шиханом. Мы сделали привал под самым шиханом, где оказался и медовый ключик. Стан был разбит в несколько минут, и сейчас же затрещал веселый огонек. Ефим принялся за чистку рыбы, Левонтич кипятил в походном котелке воду. Мы с Павлом Степанычем отдыхали после трудного подъема, растянувшись на бурке. Утреннее солнце смотрело во все глаза, и наливавшийся в воздухе летний зной не чувствовался только потому, что на такой высоте всегда дует ветер.
Уха из харюзов была уничтожена с приличной торжественностью, а затем оставалось залезть на самый шихан, высившийся сажен на тридцать. Лет двадцать тому назад я бывал на Глухаре, и мне захотелось проверить сохранившееся в памяти представление. С Глухаря открывался вид на зеленую горную пустыню верст на сорок в любой конец. Взбираться на шихан приходилось по куче камней, образовавших так называемую россыпь. Издали эти камни казались не больше гех, какими мостят улицы, а вблизи они превращались в настоящие глыбы, так что приходилось карабкаться в некоторых местах при помощи рук. Подъем облегчался много тем, что все камни обросли лишайниками и нога не скользила. Каждая такая россыпь — результат тысячелетнего разрушения гребневых скал. Павлу Степанычу, при его массивности, подниматься было особенно трудно, и он несколько раз принимался отдыхать.
Вид с вершины шихана открывался такой, что даже дух захватывало. Налево глубоко запала Дикая Каменка, и я едва нашел место, где стоял скит, то есть нашел приблизительно. Кругом широкими валами расходились горы: Востряк, Два Шайтана, Шелковая, Веселые Горы, Глухарь — служили пунктом водораздела; Дикая Каменка несла свою воду в Камско-Волжский бассейн, а спускавшаяся с другого бока горы река Волчиха принадлежала уже Обскому. Замечательно было то, что в поле зрения, захватывавшем около пятидесяти верст, не было ни одного жилого пункта, — это была специально уральская пустыня, охраняемая посессионным правом. Не будь это заколдованная заводская дача, здесь красовались бы десятки деревень, сел и разных лесных «половинок», как на Урале называют починки. За двадцать лет моего отсутствия эта пустыня не изменилась ни на волос, да, вероятно, останется такой и еще на двести лет. Правда, старые заводские курени успели зарасти, и я напрасно искал их глазами, но на их место выступали ярко-зелеными заплатами новые.
— А это что там такое, на востоке? — спросил я, вглядываясь в вытянувшуюся среди лесов желтую ниточку верст за двадцать от нас. — Прииск не прииск, а что-то новое…
Павел Степаныч с трудом дышал от подъема и, сколько ни смотрел на восток, ничего не мог сказать.
На прииск как будто не похоже, да и нет в той стороне приисков; а впрочем, может быть, и прииск. Только очень уж правильная желтая ниточка, точно ножом отрезана… Нет, какой там прииск.
Нас вывел из недоумения поднявшийся на шихан Ефим.
— А железная дорога… — спокойно объяснил он. — Она вон там, по загорам прошла.
— Это верно: машина, — подтвердил Левонтич, вылезая из-за камня.
Солнце стояло уже почти над самой головой, и даже здесь, на вершине горы, чувствовался зной. Небо было совершенно чисто, и только с полуденной стороны, надвигаясь, круглилась темная грозовая тучка. Горная панорама теперь открывалась во всей своей красоте и очерчивалась по горизонту туманной дымкой, точно была вставлена в раму.
— А куда ходят на могилку отца Павла? — спросил Павел Степаныч.
— Эвон Рябиновая гора вытянулась на полдень, так сейчас за ней, — коротко ответил Ефим, указывая гору. — Там и могилка…
— Нынче над ней крышу поставили, — объяснил Левонтич. — Прежде-то не дозволяло начальство…